Старые берестеники косо смотрели на вновь пришедших. Теперь всем стало труднее находить и женщин, и пиво. Они приходили ко мне и жаловались друг на друга. Мне приходилось разговаривать с этими недовольными людьми, отгородившись от них длинным столом. Я стучал по столу, на глазах у меня выступали слезы. Как-то раз один из них вспрыгнул на стол и хотел вцепиться мне в горло. Я отбросил его руку. Тогда пришел конунг…
Его голос покрыл шум:
— А ну прочь отсюда!…
Они вышли. Их брань долго висела в воздухе, как запах обожженной плоти.
Однажды вечером ко мне пришел молодой человек, наверное, он был бонд, в руке у него было коровье копыто.
— Мне надо поговорить с конунгом, — сказал он.
— Сейчас нельзя, — ответил я.
— Я не уйду, пока не увижу его, — заявил он.
— Но конунг сейчас спит! — крикнул я.
— А мне сказали, не спит!
— Проваливай в преисподнюю!
— Все в свое время, — ответил он.
— Скорей бы пришло твое!
— Думаю, Господь будет милостив к нам обоим, — сказал он.
— Конунг ничего не должен тебе!
— Его люди должны заплатить мне за корову, которую они у меня забрали.
Я не сводил с него глаз — вообще-то я не из робких, но при мне не было оружия. Смахнув с глаз усталость, я подвел его к табурету, что стоял у очага и попросил сесть. И велел подождать, пока я ищу конунга.
— Я знаю, что ты мне лжешь, — сказал он.
— Я лгу почти всем, — согласился я.
— В таком случае ты мало отличаешься от других.
— Для бонда ты слишком упрям.
— Я священник, — сказал он. — И слышал, будто вы с конунгом тоже были священниками.
— Видно, Бог не очень разборчив, — сказал я и ушел.
Была ночь, на небе светила луна, кругом толпились люди, многие были пьяны, некоторые дрались. Кое-кто узнал меня, и мне вдогонку, словно комья дерьма, полетела брань. Я встретил двух стражей, тоже пьяных, и спросил, не знают ли они, где конунг, — Я видел, как он шел мимо, — сказал один. — Может, пошел на холм тинга искать свою корону.
— Долго же ему придется искать ее, — подхватил второй.
Я пошел на холм тинга. Сверрир был там.
Мы смотрели оттуда на равнину, на костры, на людей, что-то сдавило мне горло. Я поглядел на Сверрира, моего друга детства, за которым я всегда следовал, и ничего не сказал.
Но я знал: мои мысли передаются ему. Ему передалось и мое горячее желание вырваться отсюда, украсть лошадей, вскочить на них и ускакать в темноте прочь. Мы могли бы скрыться в бескрайних лесах, снег запорошил бы наши следы. Мы могли бы пробраться к берегу, найти лодку, ведь где-то же был залив, где мы могли бы жить, промышляя ловлей рыбы.
Я знаю, что он читал мои мысли. Знаю, что и он думал о чем-то подобном. Он долго молчал. Мы стояли на холме.
Потом он сказал:
— Конунг не должен быть в подчинении у своих людей, этому не бывать!
И продолжал, повернувшись ко мне:
— Я конунг, и это для меня главное. Отныне у меня нет сомнений в том, что я конунг. Я избран конунгом и рожден конунгом. Если я раньше сомневался в этом, то больше не сомневаюсь. Я отрицаю все сомнения. Я сын конунга, сам конунг и мои сыновья со временем тоже будут конунгами в этой стране. Тот, кто скажет иное, лжец, тот, кто не склонится перед словом конунга, склонится перед его мечом.
Я конунг, и потому прав. Я конунг, и мой долг повелевать людьми. И никогда не наступит день, чтобы они повелевали мной.
Мы идем в Нидарос. Но пока об этом не должен знать никто.
Мы с ним еще недолго постояли на холме. А потом вместе вернулись в усадьбу Хамар, которая виднелась в тумане.
Сверрир сказал:
— Мы должны отправить послание ярлу Биргиру Улыбке и попросить его прислать нам необходимое оружие.
Когда мы вернулись в покой, где был очаг, молодой священник спал там на табурете. В руке он держал коровье копыто.
Нам требовалось место, чтобы мы могли писать при свете и тепле очага, священник мешал нам. Мы осторожно вынесли его на снег. Он не проснулся.
Мы вернулись в покой, и я приготовил письменные принадлежности. Снаружи раздавались пьяные крики. Была полночь.
— Сверрир?… — Я взглянул на него.
— Что, Аудун?
— Как тебе нравится быть конунгом? — спросил я.
Не уверен, йомфру Кристин, но мне кажется, чей-то голос в темноте среди пьяных криков пел: Господи, помилуй!
Вот что я помню о том послании ярлу Биргиру Улыбке:
Мы сидели за длинным столом перед огнем очага, широкое сильное лицо Сверрира было повернуто ко мне.
— Не надо скупиться на добрые слова и похвалы, Аудун, — сказал он. — Ярл умный человек, он не обидится на наше многословие.
Но он также и хвастлив, вспомни, на нем тогда был синий шелковый плащ с серебряной пряжкой на животе.
Я сказал:
— Если будешь чересчур хвалить человека, он почувствует к тебе неприязнь.
— Не почувствует, Аудун, ни один честный человек не почувствует неприязни к тому, кто его хвалит, не говоря уже о бесчестном! Но хвалить ярла еще мало, мы должны представить наше дело так, чтобы он понял: ему выгодно оказать нам помощь. Ярл Биргир воюет с данами, ярл Эрлинг Кривой, напротив, — друг данов. Поэтому ярл Биргир должен дать нам оружие, в котором мы нуждаемся. Тогда он будет нашим оружием, а мы — его. У нас с ним общий враг — Эрлинг Кривой. Общий враг — это основа любой дружбы. Об этом мы и должны напомнить ярлу Биргиру.
Я сказал:
— Мне кажется, нам почти нечего сказать ярлу, чего бы он не знал сам.
— Но мы должны сказать ему, что и мы знаем это. Мы должны сказать ему, но только в самых вежливых выражениях, Аудун, что, если он не поможет нам оружием, в котором мы нуждаемся, мы станем грабить его страну тем оружием, какое у нас есть. Наши похвалы должны выглядеть честными. Тогда и наши угрозы не вызовут у него сомнения.
Я сказал, что ярл должен быть очень сообразительным человеком, чтобы понять последнее.
Тем временем я положил перед собой дощечку для письма, покрытую воском. И начал писать по воску острой деревянной палочкой, я писал, стирал написанные слова и искал более верные. Сверрир стал вмешиваться в мое письмо. Сперва я делал вид, что не слышу его, и продолжал писать, потом вдруг повернулся к нему без всякой учтивости и уважения, какие пристало оказывать конунгу.
— Пишу я, — произнес я холодным голосом.
— А думаю я, — так же холодно возразил он.
Я чуть не вспылил, но овладел собой и сказал:
— Так сиди и думай про себя, это твое право, и я не лишаю тебя этого права. Но я уже знаю твои мысли, конунг. А слова будут мои.
Ведь я знал, что находчивый Сверрир, с голосом изменчивым, как Божий ветер, великий мастер вести беседу, умеющий придавать своему лицу выражение, напоминающее одновременно о Боге и о дьяволе, не относится к тем избранным, которые умеют записывать свои слова на пергаменте. В наших пререканиях я часто напоминал ему об этом. Нельзя сказать, чтобы это его радовало. Но тем не менее он всегда прибегал к моей помощи, когда требовалось. И получал ее. Я не просил за это платы. Но твердо отстаивал свое право на каждое слово, которое писал на пергаменте.
Он взял себя в руки и сказал:
— Далеко не безразлично, что будет написано в послании к ярлу.
— Поэтому позволь мне самому написать это послание, — заметил я.
Сверрир вскакивает, хватает дощечку для письма и тут же, овладев собой, снова кладет ее на стол, он тяжело дышит. Ведь он понимает, что именно сейчас он, как никогда, зависит от меня, зависит, как упрямый работник зависит о своего бонда. Он тяжело вздыхает, отворачивается и говорит:
— Ты прав. Послание должен писать ты.
Я пишу, медленно и тщательно выводя буквы, ночь принадлежит мне, и я не позволю никаким конунгам мешать мне. Я даже позволяю себе раза два встать и пройтись перед очагом, — если конунг и здесь, я его не замечаю, видал я этих конунгов. Несколько раз он вскакивает, сжав кулаки.